Здесь можно купить и скачать «Юрий Казаков — Двое в декабре» в формате fb2, epub, txt, doc, pdf. Жанр: Короткие истории, издательство Литагент «Детская литература»4a2b9ca9-b0d8-11e3-b4aa-0025905a0812, год 2001. Так же Вы можете читать ознакомительный отрывок из книги на сайте LibFox.
Ru (ЛибФокс) или прочесть описание и ознакомиться с отзывами.
На Facebook
В Твиттере
В Instagram
В Одноклассниках
Мы Вконтакте
Описание и краткое содержание «Двое в декабре» читать бесплатно онлайн.
В сборник известного прозаика вошли его лучшие рассказы о детях, о природе, о животных, о любви: «Никишкины тайны», «Свечечка», «Голубое и зеленое», «Некрасивая», «Тедди» и др.
- Юрий Павлович Казаков
- Двое в декабре
- Рассказы
1927–1982
Один из лучших рассказов Юрия Казакова «Свечечка» начинается с того, что герой испытывает острую тоску. Они с маленьким сынишкой одни в теплом освещенном доме, a снаружи ноябрьская тьма, ветер, печальный шум обступившего дом леса. И вдруг эта мучительная тоска – «хоть вешайся!».
Можно скользнуть по первым строчкам рассказа и, заразившись настроением автора, которое так сильно умел передавать Юрий Казаков, двинуться дальше, но давайте вдумаемся: взрослый человек, сильный и опытный, под властью тяжелого настроения почти готов свести счеты с жизнью, а рядом – ничего не подозревающий, живущий в своем радостном и светлом мире ребенок. Малыш и не чувствует нисколько своей беззащитности и малости: ведь рядом с ним отец, с которым ничего не страшно, самый сильный и самый добрый. Откуда ему знать, что отец, пока сынишка занят своими игрушками, мучается, страдает от неведомой ему самому темной силы? Что даже теплый дом и счастье отцовства ему не опора?…
Подумайте только, какая пропасть здесь открывается! Отец и дитя, в сущности, беззащитны перед жизнью. И прочность дома, и уют, и все остальное создают лишь иллюзию надежности, потому что сам человек, его душа подвластны ненастью.
- Так, фактически первой же фразой рассказа Юрий Казаков вводит глубоко драматическую тему, которую условно можно обозначить как «человек и жизнь» и к которой всегда обращено подлинное искусство.
- Однако вчитаемся еще раз в первые строки «Свечечки», вслушаемся в них:
- «Такая тоска забрала меня вдруг в тот вечер, что не знал я, куда и деваться – хоть вешайся!
Мы были с тобой одни в нашем большом, светлом и теплом доме. А за окнами уже стояла ноябрьская тьма, часто порывами налетал ветер, и тогда лес вокруг дома начинал шуметь печальным голым шумом.
- Я вышел на крыльцо поглядеть, нет ли дождя…
- Дождя не было.
- Тогда мы с тобой оделись потеплее и пошли гулять».
Все слова здесь просты и знакомы, да и изображаемое рассказчиком обыкновенно и буднично. Но попробуйте поменять их местами – очарование исчезнет, текст перестанет излучать ту загадочную энергию, которая и является глубинной сутью художественности. А как много общего здесь у прозы с поэзией.
Да, мы знаем: ритм, интонация… Все так, и тем не менее непостижимо. Мы словно заново открываем осень, печаль предночного часа, шум облетевших деревьев, манящий свет в окнах тепло натопленного дома… И самое главное – мы вдруг начинаем ощущать радость, счастье и чудо жизни.
Думаю, именно здесь разгадка притягательности казаковской прозы. О чем бы он ни рассказывал – о детстве ли, о полюбившемся ему навсегда Русском Севере, о привороживших белых ночах, о животных, любви или охоте – «надо всем, во всем – великое очарование живой жизни», как точно заметил о его прозе другой замечательный писатель – Ю. Трифонов.
- Казалось бы, парадокс…
- Рассказчик говорит в «Свечечке» о тоске, о чернеющей земле и своей нелюбви к темноте, к ранним осенним сумеркам, к серым дням, к поздним рассветам. И это не фраза – мы ведь тоже чувствуем вместе с автором эту сосущую смертную тоску последнего увядания, и темь, и печаль…
- Но сквозь тоску пробивается что-то иное, звучит все громче, набирая силу к финалу рассказа, – и вот уже только счастье и радость жизни слышны нам, и тем пронзительней эти аккорды, что в них вплетены звуки горечи и страдания.
«Впрочем, – продолжал я, – не обращай внимания, это мне просто тоскливо бывает такими ночами. А на самом деле, малыш, все на земле прекрасно, и ноябрь тоже! Ноябрь – как человек, который спит. Что ж, что темно, холодно и мертво – это просто кажется, а на самом деле все живет».
Это рассказчик успокаивает даже не столько сынишку, сколько себя самого.
Так чего же все-таки больше в этом мире? Этой самой ужасной тоски, способной затмить разум человека, перекрыть кислород его легким, или же радости от ощущения полноты и насыщенности бытия?
Ни того и ни другого. Или, вернее, и того и другого – как неотъемлемой способности человеческого сердца печалиться и радоваться, восхищаться и негодовать… Одним словом, самой жизни в ее полноте и многообразии, в ее непредсказуемости и свободе.
Именно в этой безусловной самоценности жизни убеждают нас лучшие произведения Юрия Казакова, и прежде всего те, где появляются у него образы детства: ранние – «Ночь», «Никишкины тайны» и поздние – «Свечечка», «Во сне ты горько плакал».
Через эти рассказы, через их особенный, неповторимо нежный лирический настрой, как по тонким дощечкам, проложенным через болотную топь к заветным охотничьим местам (этот образ навеян казаковским же рассказом «Долгие Крики»), мне кажется, можно выйти к главным источникам, питавшим творчество писателя.
Вот ранний рассказ «Ночь», невольно заставляющий вспомнить тургеневский «Бежин луг». Ночь, двое подростков у костра, где-то за деревьями плеск реки, непритязательный разговор ребят со случайно набредшим на огонь рассказчиком.
Из этого разговора мы узнаем, что старший из ребят, Семен, работающий лебедчиком на лесосплаве, не только остро и глубоко чувствует природу, но еще и наделен талантом музыканта. Его заветная мечта, которой он доверчиво делится с едва знакомым человеком, – сочинить «одну вещь» про ночь, про ее таинственность и прелесть, тишину, гуд сосен.
«Я вот рассказать вам не могу про ночь и все такое, ну звезды там или туман над рекой. А в музыке я все могу, на сердце щемит у меня, лягу спать – не сплю, а засну – часто такая музыка играет!»
Эта музыка хорошо понятна самому рассказчику, как близки ему отзывчивость, чуткость и щедрость простосердечно открывшейся детской души.
Рассказ – о встрече двух духовно близких людей, подростка и взрослого, о чьем трепетном восприятии окружающего мира мы узнаем из лирического зачина повествования. Перед нами – две очарованные души. Очарованные жизнью, ее волшебством и таинством.
И вот что важно – у всего, что окружает рассказчика, что встречает он на своем пути, есть привкус счастья. Ночь, костер, стук сталкивающихся на воде бревен, далекий крик сплавщиков, песня, в которой не разобрать слов, приветливый голос мальчугана – все это неповторимые, наполненные поэзией и красотой моменты жизни, на которые откликается чуткая душа.
- «Счастье» – ключевое слово в прозе Юрия Казакова, и многим его героям даровано испытать это состояние или хотя бы нечто похожее.
- Но что такое это счастье?
- Герой рассказа «На острове», ревизор Забавин, говорит так: «Надеются обычно на будущее… Надеются на будущее: и живут мелко, суетливо, неинтересно… Живут, не видя рядом ничего хорошего, ругают жизнь, уверенные в том, что вот настанет пора и придет счастье. Все так, и вы так, и я… А между тем счастье у нас во всем, везде…»
- Забавин, в отличие от некоторых других персонажей Юрия Казакова, не лирический герой, но его мысль, что «счастье у нас во всем, везде», близка самому писателю.
Герой рассказа «Кабиасы», заведующий сельским клубом Жуков, проходя ночью через лес, испытывает жуткий страх – мерещатся преследующие его таинственные и недобрые существа «кабиасы». А дома, уже собираясь заснуть, он вдруг совершенно по-другому увидел весь свой путь и теперь уже переживает его «со счастьем, с горячим чувством к ночи, к звездам, к запахам, к шорохам и крикам птиц».
Каков контраст: от страха – к счастью! Какова амплитуда переживания! И все потому, что герой не только как бы заново – «будто сверху, с горы» – увидел все, что пришлось ему пройти, но и «услышал жизнь, наполнявшую эти огромные пространства в глухой ночной час».
Попробуйте-ка отыскать интеллектуальный эквивалент этому «услышать жизнь». Бесполезно! Можно так или иначе описать подобный глубинный контакт с бытием, но выразим он только на языке музыки. Не случайно Семен в «Ночи» понимает бессилие слов передать его чувства, не случайно так много значит музыкальность в прозе Юрия Казакова.
Здесь можно говорить об особой настроенности души, об откровении, об обретении иного, сущностного, зрения, равносильного открытию мира.
Во многих рассказах Юрия Казакова и происходит такое открытие. В «Тедди» просыпающийся постепенно инстинкт возвращает сбежавшему из цирка медведю утраченные за годы неволи навыки лесной жизни и вместе с ними «великий, таинственный смысл жизни».
Вместе с пробуждением охотничьего инстинкта обретает смысл жизни и слепой гончий пес Арктур («Арктур – гончий пес»): ему дано как бы иное зрение, вызволяющее из убогости слепоты и зависимости, возвращающее радость бытия.
Заново открывает мир и Алеша, герой рассказа «Голубое и зеленое», полюбив девушку Лилю. Юрия Казакова волнует поэзия первого чувства, пробуждающего в человеке все силы жизни, обостряющего его восприятие действительности и в то же время дающего писателю возможность наиболее полно использовать свой дар – дар удивительно острого осязания жизни, ее цвета, запаха, вкуса.
Конец ознакомительного отрывка
ПОНРАВИЛАСЬ КНИГА?
Эта книга стоит меньше чем чашка кофе! УЗНАТЬ ЦЕНУ
Источник: https://libfox.ru/510439-yuriy-kazakov-dvoe-v-dekabre.html
Адам и Ева (краткий пересказ содержания). Казаков Юрий Павлович
Адам и Ева
Краткое содержание рассказа
Художник Агеев жил в гостинице, в северном городе, приехал сюда писать рыбаков. Стояла осень. Над городом, над сизо-бурыми, заволоченными изморосью лесами неслись с запада низкие, свисающие облака, по десять раз на день начинало моросить, и озеро поднималось над городом свинцовой стеной. Утром Агеев подолгу лежал, курил натощак, смотрел на небо.
Дождавшись двенадцати, когда открывался буфет, он спускался вниз, брал коньяку и медленно выпивал, постепенно чувствуя, как хорошо ему становится, как любит он всех и все — жизнь, людей, город и даже дождь. Потом выходил на улицу и бродил по городу часа два. Возвращался в гостиницу и ложился спать.
А к вечеру снова спускался вниз в ресторан — огромный чадный зал, который он уже почти ненавидел.
Так провел Агеев и этот день, а на другой к двум часам пошел на вокзал встречать Вику. Он пришел раньше времени, от нечего делать зашел в буфет, выпил и вдруг испугался мысли, что Вика приезжает. Он почти не знал её — два раза только встречались, и когда он предложил ей приехать к нему на Север, она вдруг согласилась. Он вышел на перрон. Поезд подходил.
Вика первая увидела его и окликнула. Она была очень хороша, а в одежде её, в спутанных волосах, в манере говорить было что-то неуловимо московское, от чего Агеев уже отвык на Севере. «Везет мне на баб!» — подумал Агеев. «Я тебе газеты привезла. Тебя ругают, знаешь». — «А-а! — сказал он, испытывая глубокое удовольствие.
— «Колхозницу» не сняли?» — «Нет, висит… — Вика засмеялась. — Никто ничего не понимает, кричат, спорят, ребята с бородами кругами ходят…» — «Тебе-то понравилось?» Вика неопределенно пожала плечами, и Агеев вдруг разозлился.
И весь день уже как чужой ходил рядом с Викой, зевал, на её вопросы мычал что-то непонятное, ждал на пристани, пока она справлялась о расписании, а вечером снова напился и заперся у себя в номере. На другой день Вика разбудила Агеева рано, заставила умыться и одеться, сама укладывала его рюкзак. «Прямо как жена!» — с изумлением думал Агеев.
Но и на пароходе Агееву не стало легче. Побродив по железному настилу нижней палубы, он примостился возле машинного отделения, недалеко от буфета. Буфет наконец открылся, и тотчас к Агееву подошла Вика: «Хочешь выпить, бедный? Ну, иди, выпей». Агеев принес четвертинку, хлеба и огурцов. Выпив, он почувствовал, как отмякает у него на душе.
«Объясни, что с тобой?» — спросила Вика. «Просто грустно, старуха, — сказал он тихо. — Наверно, я бездарь и дурак». — «Глупый!» — нежно сказала Вика, засмеялась и положила ему голову на плечо. И стала она вдруг близка и дорога ему. «Знаешь, как паршиво было без тебя — дождь льет, идти некуда, сидишь в ресторане пьяный, думаешь… Устал я.
Студентом был, думал — все переверну, всех убью своими картинами, путешествовать стану, в скалах жить. Этакий, знаешь, бродяга Гоген… Три года, как кончил институт, и всякие подонки завидуют: ах, слава, ах, Европа знает… Идиоты! Чему завидовать? Что я над каждой картиной…
На выставку не попадешь, комиссии заедают, а прорвался чем-то не главным — еще хуже. Критики! Кричат о современности, а современность понимают гнусно. И как врут, какая демагогия за верными словами! Когда они говорят «человек», то непременно с большой буквы. А мы, которые что-то делаем, мы для них пижоны…
Духовные стиляги — вот мы кто!» — «Не надо бы тебе пить…» — тихо сказала Вика, жалостливо глядя на него сверху вниз. Агеев посмотрел на Вику, поморщился и сказал: «Пойду-ка спать». Он начал раздеваться в каюте, и ему стало до слез жалко себя и одиноко. Спасение его было сейчас в Вике, он знал это. Но что-то в ней приводило его в бешенство.
Смотрите также
- Во сне ты горько плакал
- Двое в декабре
К острову пароход подходил вечером. Уже видна была темная многошатровая церковь. Глухо и отдаленно сгорела короткая заря, стало смеркаться. У Вики было упрямое и обиженное лицо. Когда совсем близко подошли, стали видны ветряная мельница, прекрасная старинная изба, амбарные постройки — все неподвижное, пустое, музейное.
Агеев усмехнулся: «Как раз для меня. Так сказать — на переднем крае». Гостиница на острове оказалась уютной — печка на кухне, три комнаты — все пустые. Хозяйка принесла простыни, и хорошо запахло чистым бельем.
Вика со счастливым лицом повалилась на кровать: «Это гениально! Милый мой Адам, ты любишь жареную картошку?» Агеев вышел на улицу, потихоньку обошел церковь и присел на берегу озера. Ему было одиноко. Он сидел долго и слышал, как выходила и искала его Вика. Ему жалко было её, но горькая отчужденность, отрешенность от всех сошла на нею.
Он вспомнил, что больные звери так скрываются — забиваются в недоступную глушь и лечатся там какой-то таинственной травой или умирают. «Где ты был?» — спросила Вика, когда он вернулся. Агеев не ответил. Они молча поужинали и легли, каждый на свою кровать. Погасили свет, но сон не шел.
«А знаешь что? Я уеду, — сказала Вика, и Агеев почувствовал, как она ненавидит его. — С первым же пароходом уеду. Ты просто эгоист. Я эти два дня думала: кто же ты? Кто? И что это у тебя? А теперь знаю: эгоист. Говоришь о народе, об искусстве, а думаешь о себе — ни о ком, ни о ком, о себе…
Зачем ты звал меня, зачем? Знаю теперь: поддакивать тебе, гладить тебя, да? Ну нет, милый, поищи другую дуру. Мне и сейчас стыдно, как я бегала в деканат, как врала: папа болен…» — «Замолчи, дура! — сказал Агеев с тоской, понимая, что все кончилось. — И катись отсюда!» Ему хотелось заплакать, как в детстве, но плакать он давно не мог.
На следующее утро Агеев взял лодку и уплыл на соседний остров в магазин. Купил бутылку водки, папирос, закуску. «Здорово, браток! — окликнул его местный рыбак. — Художник? С острова? А то приезжай к нам в бригаду. Мы художников любим. И ребята у нас ничего. Мы тебя ухой кормить будем. У нас весело, девки как загогочут, так на всю ночь.
Весело живем!» — «Обязательно приеду!» — радостно сказал Агеев. Возвращался Агеев в полной тишине и безветрии. С востока почти черной стеной вставала дождевая туча, с запада солнце лило свой последний свет, и все освещенное им — остров, церковь, мельница — казалось на фоне тучи зловеще-красным.
Далеко на горизонте повисла радуга, И Агеев вдруг почувствовал, что ему хочется рисовать.
В гостинице он увидел вещи Вики уже собранными. У Агеева дрогнуло в душе, но он промолчал и начал раскладывать по подоконникам и кроватям картонки, тюбики с краской, перебирать кисти. Вика смотрела с удивлением. Потом он достал водку: «Выпьем на прощание?» Вика отставила свою стопку. Лицо её дрожало. Агеев встал и отошел к окну… На пристань они вышли уже в темноте.
Агеев потоптался возле Вики, потом отошел, поднялся выше на берег. Внезапно по небу промчался как бы вздох — звезды дрогнули, затрепетали. Из-за немой черноты церкви, расходясь лучами, колыхалось, сжималось и распухало слабое голубовато-золотистое северное сияние. И когда оно разгоралось, все начинало светиться: вода, берег, камни, мокрая трава.
Агеев вдруг ногами и сердцем почувствовал, как поворачивалась земля, и на этой земле, на островке под бесконечным небом, был он, и от него уезжала она. От Адама уходила Ева. «Ты видел северное сияние? Это оно, да?» — спросила Вика, когда он вернулся на пристань. «Видел», — ответил Агеев и покашлял. Пароход причаливал. «Ну, валяй! — сказал Агеев и потрепал её по плечу.
— Счастливо!» Губы у Вики дрожали. «Прощай!» — сказала она и, не оглядываясь, поднялась на палубу…
Покурив и постояв, пошел в теплую гостиницу и Агеев. Северное сияние еще вспыхивало, но уже слабо, и было одного цвета — белого.
Источник: https://ukrlib.com.ua/kratko-zl/printout.php?id=241&bookid=2
«Двое в декабре»
Он долго ждал её на вокзале.
Был морозный солнечный день, и ему нравилось обилие лыжников, скрип свежего снега и предстоящие им два дня: сначала — электричка, а потом — двадцать километров по лесам и полям на лыжах к посёлку, в котором у него маленькая дачка, а после ночёвки они ещё покатаются и домой возвращаться будут уже вечером.
Она немного опаздывала, но это была чуть ли не единственная её слабость. Когда он наконец увидел её, запыхавшуюся, в красной шапочке, с выбившимися прядками волос, то подумал, как она красива, и как хорошо одета, и что опаздывает она, наверное, потому, что хочет быть всегда красивой.
В вагоне электрички было шумно, тесно от рюкзаков и лыж. Он вышел покурить в тамбур. Думал о том, как странно устроен человек. Вот он — юрист, и ему уже тридцать лет, а ничего особенного он не совершил, как мечтал в юности, и у него много причин грустить, а он не грустит — ему хорошо.
Они сошли чуть не последними на далёкой станции. Снег звонко скрипел под их шагами. «Какая зима! — сказала она, щурясь. — Давно такой не было». Лес был пронизан дымными косыми лучами. Снег пеленой то и дело повисал между стволами, и ели, освобождённые от груза, раскачивали лапами. Они шли с увала на увал и видели иногда сверху деревни с крышами.
Они шли, взбираясь на заснеженные холмы и скатываясь, отдыхая на поваленных деревьях, улыбаясь друг другу. Иногда он брал её сзади за шею, притягивал и целовал холодные обветренные губы. Говорить почти не хотелось, только — «Посмотри!» или «Послушай!». Но временами он замечал, что она грустна и рассеянна.
И когда, наконец, пришли они в его дощатый домик, и начал он таскать дрова и затапливать чугунную немецкую печку, она, не раздеваясь, легла на кровать и закрыла глаза. «Устала?» — спросил он. «Страшно устала. Давай спать. — Она встала, потянулась, не глядя на него. — Я сегодня одна лягу.
Можно вот здесь, у печки? Ты не сердись», — торопливо сказала она и опустила глаза. «Что это ты?» — удивился он и сразу вспомнил весь её сегодняшний грустно-отчуждённый вид. Сердце у него больно застучало. Он вдруг понял, что совсем её не знает — как она там учится в своём университете, с кем знакома, о чем говорит.
Он перешёл на другую кровать, сел, закурил, потом потушил лампу и лёг. Ему стало горько, потому что он понял: она от него уходит. Через минуту он услышал, что она плачет.
Отчего вдруг ей стало сегодня так тяжело и несчастливо? Она не знала. Она чувствовала только, что пора первой любви прошла, а теперь наступает что-то новое и прежняя жизнь ей не интересна.
Ей недоело быть никем перед его родителями, его друзьями и своими подругами, она хотела стать женой и матерью, а он не видит этого и вполне счастлив так. Но и смертельно жалко было первого, тревожного и горячего, полного новизны, времени их любви.
Потом она стала засыпать, а когда ночью проснулась, то увидела его, сидевшего на корточках возле печки. Лицо у него было грустное, и ей стало жалко его.
Утром они молча завтракали, пили чай. Но потом повеселели, взяли лыжи и пошли кататься. А когда стало темнеть, собрались, заперли дачу и пошли на станцию на лыжах. К Москве они подъезжали вечером. В темноте показались горящие ряды окон, и он подумал, что им пора расставаться, и вдруг вообразил её своей женой.
Что ж, первая молодость прошла, уже тридцать, и когда знаешь, что вот она рядом с тобой, и она хороша, и все такое, а ты можешь её всегда оставить, чтобы быть с другой, потому что ты свободен, — в этом чувстве, собственно, нет никакой отрады.
Когда они вышли на вокзальную площадь, им стало как-то буднично, покойно, легко, и простились они, как всегда прощались, с торопливой улыбкой. Он не провожал её.
В этот морозный солнечный день он долго ждал её на вокзале. Ему нравилось зимнее время, большое количество лыжников, скрип снега и два дня, проведенные с ней на небольшой дачке. Они будут много кататься, а потом отправятся домой. Она немножко задерживалась, но эта была ее слабость. И вот, он увидел ее, она бежала в красной шапочке, из-под которой выглядывали пряди волос.
Он смотрел и понимал, какая она красавица, у нее красивая одежда и, может, опаздывает, потому что хочет постоянно быть такой. Наверное, она проводит много времени перед зеркалом. В электричке он отправился в тамбур покурить и понял, что у него огромное количество причин огорчаться, однако он этого не делает, потому что ему очень хорошо.
Сошли они на последней станции. Снега было много, а морозный воздух придавал особенное ощущение. Все вокруг было заснежено: и ели, и стволы. Они долго шли, в промежутках отдыхали и улыбались друг другу. Иногда он просто обнимал и целовал ее обветренные и холодные губы.
Говорить практически не было желания, и временами он замечал, что она очень грустно выглядит. Придя в домик, она сразу же отправилась спать, даже не разделась. Попросила не обижаться и улеглась на отдельную кровать. У него защемило сердце. Теперь он точно понимал, что абсолютно не знает ее.
Отправившись в другую комнату, он закурил, но вдруг услышал ее плач.
Почему вдруг она плачет, почему ей не радостно? Она не понимала, она просто чувствовала, что не хочет возвращаться к прежней жизни, она не хочет быть ни кем для его родителей, друзей.
Все о чем она мечтает, это стать матерью и женой. Однако он этого не замечает, его и так все устраивает. В тот же момент ей жалко их первые чувства.
Проснувшись ночью, она увидела его грустного, она ощутила жалость к нему.
Утром, после завтрака, они отправились кататься на лыжах, а позже отправились на станцию. В Москве они были поздно вечером, он на миг представил ее своей женой, но понял, что не готов распрощаться со своей свободой. Как обычно, они прощались с мимолетной улыбкой на лице. Он не провожал её.
Источник: https://allsoch.ru/kazakov/dvoe_vnbspdekabre/
Краткое содержание Двое в декабре Ю. П. Казаков
Ю. П. Казаков
Двое в декабре
Он долго ждал ее на вокзале.
Был морозный солнечный день, и ему нравилось обилие лыжников, скрип свежего снега и предстоящие им два дня: сначала – электричка, а потом – двадцать километров по лесам и полям на лыжах к поселку, в котором у него маленькая дачка, а после ночевки они еще покатаются и домой возвращаться будут уже вечером.
Она немного опаздывала, но это была чуть ли не единственная ее слабость. Когда он наконец увидел ее, запыхавшуюся, в красной шапочке, с выбившимися прядками волос, то подумал, как она красива, и как хорошо одета, и что опаздывает она, наверное, потому, что хочет быть всегда красивой.
В вагоне электрички было шумно, тесно от рюкзаков и лыж. Он вышел покурить в тамбур. Думал о том, как странно устроен человек.
Вот он – юрист, и ему уже тридцать лет, а ничего особенного он не совершил, как мечтал в юности, и у него много причин грустить, а он не грустит – ему хорошо.
Они сошли чуть не последними на далекой станции. Снег звонко скрипел под их шагами. “Какая зима! – сказала она, щурясь. – Давно такой не было”. Лес был пронизан дымными косыми лучами.
Снег пеленой то и дело повисал между стволами, и ели, освобожденные от груза, раскачивали лапами. Они шли с увала на увал и видели иногда сверху деревни с крышами.
Они шли, взбираясь на заснеженные холмы и скатываясь, отдыхая на поваленных деревьях, улыбаясь друг другу. Иногда он брал ее сзади за шею, притягивал и целовал холодные обветренные губы.
Говорить почти не хотелось, только – “Посмотри!” или “Послушай!”.
Но временами он замечал, что она грустна и рассеянна. И когда, наконец, пришли они в его дощатый домик, и начал он таскать дрова и затапливать чугунную немецкую печку, она, не раздеваясь, легла на кровать и закрыла глаза. “Устала?” – спросил он.
“Страшно устала. Давай спать. – Она встала, потянулась, не глядя на него. – Я сегодня одна лягу. Можно вот здесь, у печки? Ты не сердись”, – торопливо сказала она и опустила глаза.
“Что это ты?” – удивился он и сразу вспомнил весь ее сегодняшний грустно-отчужденный вид.
Сердце у него больно застучало. Он вдруг понял, что совсем ее не знает – как она там учится в своем университете, с кем знакома, о чем говорит. Он перешел на другую кровать, сел, закурил, потом потушил лампу и лег. Ему стало горько, потому что он понял: она от него уходит.
Через минуту он услышал, что она плачет.
Отчего вдруг ей стало сегодня так тяжело и несчастливо? Она не знала. Она чувствовала только, что пора первой любви прошла, а теперь наступает что-то новое и прежняя жизнь ей не интересна. Ей недоело быть никем перед его родителями, его друзьями и своими подругами, она хотела стать женой и матерью, а он не видит этого и вполне счастлив так.
Но и смертельно жалко было первого, тревожного и горячего, полного новизны, времени их любви. Потом она стала засыпать, а когда ночью проснулась, то увидела его, сидевшего на корточках возле печки. Лицо у него было грустное, и ей стало жалко его.
Утром они молча завтракали, пили чай. Но потом повеселели, взяли лыжи и пошли кататься. А когда стало темнеть, собрались, заперли дачу и пошли на станцию на лыжах.
К Москве они подъезжали вечером. В темноте показались горящие ряды окон, и он подумал, что им пора расставаться, и вдруг вообразил ее своей женой. Что ж, первая молодость прошла, уже тридцать, и когда знаешь, что вот она рядом с тобой, и она хороша, и все такое, а ты можешь ее всегда оставить, чтобы быть с другой, потому что ты свободен, – в этом чувстве, собственно, нет никакой отрады.
Когда они вышли на вокзальную площадь, им стало как-то буднично, покойно, легко, и простились они, как всегда прощались, с торопливой улыбкой. Он не провожал ее.
(2 votes, average: 3.00
Источник: https://goldsoch.info/kratkoe-soderzhanie-dvoe-v-dekabre-yu-p-kazakov/
Казаков Ю. П. — Двое в декабре, Адам и Ева, Во сне ты горько плакал — кратко
Отчего вдруг ей стало сегодня так тяжело и несчастливо? Она не знала. Она чувствовала только, что пора первой любви прошла, а теперь наступает чтото новое и прежняя жизнь ей не интересна. Ей недоело быть никем перед его родителями, его друзьями и своими подругами, она хотела стать женой и матерью, а он не видит этого и вполне счастлив так.
Но и смертельно жалко было первого, тревожного и горячего, полного новизны, времени их любви. Потом она стала засыпать, а когда ночью проснулась, то увидела его, сидевшего на корточках возле печки. Лицо у него было грустное, и ей стало жалко его.Утром они молча завтракали, пили чай. Но потом повеселели, взяли лыжи и пошли кататься.
А когда стало темнеть, собрались, заперли дачу и пошли на станцию на лыжах. К Москве они подъезжали вечером. В темноте показались горящие ряды окон, и он подумал, что им пора расставаться, и вдруг вообразил ее своей женой.
Что ж, первая молодость прошла, уже тридцать, и когда знаешь, что вот она рядом с тобой, и она хороша, и все такое, а ты можешь ее всегда оставить, чтобы быть с другой, потому что ты свободен, — в этом чувстве, собственно, нет никакой отрады.Когда они вышли на вокзальную площадь, им стало както буднично, покойно, легко, и простились они, как всегда прощались, с торопливой улыбкой.
Он не провожал ее.Адам и Ева — Рассказ (1962)Художник Агеев жил в гостинице, в северном городе, приехал сюда писать рыбаков. Стояла осень. Над городом, над сизобурыми, заволоченными изморосью лесами неслись с запада низкие, свисающие облака, по десять раз на день начинало моросить, и озеро поднималось над городом свинцовой стеной. Утром Агеев подолгу лежал, курил натощак, смотрел на небо.
Дождавшись двенадцати, когда открывался буфет, он спускался вниз, брал коньяку и медленно выпивал, постепенно чувствуя, как хорошо ему становится, как любит он всех и все — жизнь, людей, город и даже дождь. Потом выходил на улицу и бродил по городу часа два. Возвращался в гостиницу и ложился спать. А к вечеру снова спускался вниз в ресторан — огромный чадный зал, который он уже почти ненавидел.
Так провел Агеев и этот день, а на другой к двум часам пошел на вокзал встречать Вику. Он пришел раньше времени, от нечего делать зашел в буфет, выпил и вдруг испугался мысли, что Вика приезжает. Он почти не знал ее — два раза только встречались, и когда он предложил ей приехать к нему на Север, она вдруг согласилась. Он вышел на перрон. Поезд подходил. Вика первая увидела его и окликнула.
Она была очень хороша, а в одежде ее, в спутанных волосах, в манере говорить было чтото неуловимо московское, от чего Агеев уже отвык на Севере. «Везет мне на баб!» — подумал Агеев. «Я тебе газеты привезла. Тебя ругают, знаешь». — «Аа! — сказал он, испытывая глубокое удовольствие. — «Колхозницу» не сняли?» — «Нет, висит… — Вика засмеялась.
— Никто ничего не понимает, кричат, спорят, ребята с бородами кругами ходят…» — «Тебето понравилось?» Вика неопределенно пожала плечами, и Агеев вдруг разозлился. И весь день уже как чужой ходил рядом с Викой, зевал, на ее вопросы мычал чтото непонятное, ждал на пристани, пока она справлялась о расписании, а вечером снова напился и заперся у себя в номере.
На другой день Вика разбудила Агеева рано, заставила умыться и одеться, сама укладывала его рюкзак. «Прямо как жена!» — с изумлением думал Агеев. Но и на пароходе Агееву не стало легче. Побродив по железному настилу нижней палубы, он примостился возле машинного отделения, недалеко от буфета. Буфет наконец открылся, и тотчас к Агееву подошла Вика: «Хочешь выпить, бедный? Ну, иди, выпей».
Агеев принес четвертинку, хлеба и огурцов. Выпив, он почувствовал, как отмякает у него на душе. «Объясни, что с тобой?» — спросила Вика. «Просто грустно, старуха, — сказал он тихо. — Наверно, я бездарь и дурак». — «Глупый!» — нежно сказала Вика, засмеялась и положила ему голову на плечо. И стала она вдруг близка и дорога ему.
«Знаешь, как паршиво было без тебя — дождь льет, идти некуда, сидишь в ресторане пьяный, думаешь… Устал я. Студентом был, думал — все переверну, всех убью своими картинами, путешествовать стану, в скалах жить. Этакий, знаешь, бродяга Гоген… Три года, как кончил институт, и всякие подонки завидуют: ах, слава, ах, Европа знает… Идиоты! Чему завидовать? Что я над каждой картиной…
На выставку не попадешь, комиссии заедают, а прорвался чемто не главным — еще хуже. Критики! Кричат о современности, а современность понимают гнусно. И как врут, какая демагогия за верными словами! Когда они говорят «человек», то непременно с большой буквы. А мы, которые чтото делаем, мы для них пижоны… Духовные стиляги — вот мы кто!» — «Не надо бы тебе пить…
» — тихо сказала Вика, жалостливо глядя на него сверху вниз. Агеев посмотрел на Вику, поморщился и сказал: «Пойдука спать». Он начал раздеваться в каюте, и ему стало до слез жалко себя и одиноко. Спасение его было сейчас в Вике, он знал это. Но чтото в ней приводило его в бешенство.К острову пароход подходил вечером. Уже видна была темная многошатровая церковь.
Глухо и отдаленно сгорела короткая заря, стало смеркаться. У Вики было упрямое и обиженное лицо. Когда совсем близко подошли, стали видны ветряная мельница, прекрасная старинная изба, амбарные постройки — все неподвижное, пустое, музейное. Агеев усмехнулся: «Как раз для меня. Так сказать — на переднем крае». Гостиница на острове оказалась уютной — печка на кухне, три комнаты — все пустые.
Хозяйка принесла простыни, и хорошо запахло чистым бельем. Вика со счастливым лицом повалилась на кровать: «Это гениально! Милый мой Адам, ты любишь жареную картошку?» Агеев вышел на улицу, потихоньку обошел церковь и присел на берегу озера. Ему было одиноко. Он сидел долго и слышал, как выходила и искала его Вика. Ему жалко было ее, но горькая отчужденность, отрешенность от всех сошла на нею.
Он вспомнил, что больные звери так скрываются — забиваются в недоступную глушь и лечатся там какойто таинственной травой или умирают. «Где ты был?» — спросила Вика, когда он вернулся. Агеев не ответил. Они молча поужинали и легли, каждый на свою кровать. Погасили свет, но сон не шел. «А знаешь что? Я уеду, — сказала Вика, и Агеев почувствовал, как она ненавидит его. — С первым же пароходом уеду.
Ты просто эгоист. Я эти два дня думала: кто же ты? Кто? И что это у тебя? А теперь знаю: эгоист. Говоришь о народе, об искусстве, а думаешь о себе — ни о ком, ни о ком, о себе… Зачем ты звал меня, зачем? Знаю теперь: поддакивать тебе, гладить тебя, да? Ну нет, милый, поищи другую дуру. Мне и сейчас стыдно, как я бегала в деканат, как врала: папа болен…
» — «Замолчи, дура! — сказал Агеев с тоской, понимая, что все кончилось. — И катись отсюда!» Ему хотелось заплакать, как в детстве, но плакать он давно не мог.На следующее утро Агеев взял лодку и уплыл на соседний остров в магазин. Купил бутылку водки, папирос, закуску. «Здорово, браток! — окликнул его местный рыбак. — Художник? С острова? А то приезжай к нам в бригаду. Мы художников любим.
И ребята у нас ничего. Мы тебя ухой кормить будем. У нас весело, девки как загогочут, так на всю ночь. Весело живем!» — «Обязательно приеду!» — радостно сказал Агеев. Возвращался Агеев в полной тишине и безветрии. С востока почти черной стеной вставала дождевая туча, с запада солнце лило свой последний свет, и все освещенное им — остров, церковь, мельница — казалось на фоне тучи зловещекрасным.
Далеко на горизонте повисла радуга, И Агеев вдруг почувствовал, что ему хочется рисовать.В гостинице он увидел вещи Вики уже собранными. У Агеева дрогнуло в душе, но он промолчал и начал раскладывать по подоконникам и кроватям картонки, тюбики с краской, перебирать кисти. Вика смотрела с удивлением. Потом он достал водку: «Выпьем на прощание?» Вика отставила свою стопку. Лицо ее дрожало.
Агеев встал и отошел к окну… На пристань они вышли уже в темноте. Агеев потоптался возле Вики, потом отошел, поднялся выше на берег. Внезапно по небу промчался как бы вздох — звезды дрогнули, затрепетали. Изза немой черноты церкви, расходясь лучами, колыхалось, сжималось и распухало слабое голубоватозолотистое северное сияние.
И когда оно разгоралось, все начинало светиться: вода, берег, камни, мокрая трава. Агеев вдруг ногами и сердцем почувствовал, как поворачивалась земля, и на этой земле, на островке под бесконечным небом, был он, и от него уезжала она. От Адама уходила Ева.«Ты видел северное сияние? Это оно, да?» — спросила Вика, когда он вернулся на пристань. «Видел», — ответил Агеев и покашлял.
Пароход причаливал. «Ну, валяй! — сказал Агеев и потрепал ее по плечу. — Счастливо!» Губы у Вики дрожали. «Прощай!» — сказала она и, не оглядываясь, поднялась на палубу…Покурив и постояв, пошел в теплую гостиницу и Агеев. Северное сияние еще вспыхивало, но уже слабо, и было одного цвета — белого.Во сне ты горько плакал — Рассказ (1977)Был один из летних теплых дней…
Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди цветов и травы, которые были тебе по плечи, и с лица твоего не сходила неопределенная полуулыбка, которую я тщетно пытался разгадать. Набегавшись по кустам, подходил к нам иногда спаниель Чиф.
Но ты почемуто боялся Чифа, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал мне в лицо синими, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека: «Папа!» И я испытывал какоето даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук.
Случайные твои объятия трогали, наверно, и моего товарища, потому что он замолкал вдруг, ершил пушистые твои волосы и долго задумчиво созерцал тебя…Друг застрелился поздней осенью, когда выпал первый снег… Как, когда вошла в него эта страшная неотступная мысль? Давно, наверно… Ведь говорил же он мне не раз, какие приступы тоски испытывает ранней весной или поздней осенью.
И были у него страшные ночи, когда мерещилось, что ктото лезет в дом к нему, ходит ктото рядом. «Ради Бога, дай мне патронов», — просил он меня. И я отсчитал ему шесть патронов: «Этого хватит, чтобы отстреляться». И каким работником он был — всегда бодрым, деятельным. А мне говорил: «Что ты распускаешься! Бери пример с меня.
Я до глубокой осени купаюсь в Яснушке! Что ты все лежишь или сидишь! Встань, займись гимнастикой». Последний раз я видел его в середине октября. Мы говорили о буддизме почемуто, о том, что пора браться за большие романы, что только в ежедневной работе и есть единственная радость. А когда прощались, он вдруг заплакал: «Когда я был такой, как Алеша, небо мне казалось таким большим, таким синим.
Почему оно поблекло?.. И чем больше я здесь живу, тем сильнее тянет меня сюда, в Абрамцево. Ведь это грешно — так предаваться одному месту?» А три недели спустя в Гагре — будто гром с неба грянул! И пропало для меня море, пропали ночные юры… Когда же все это случилось? Вечером? Ночью? Я знаю, что на дачу он добрался поздним вечером.
Что он делал? Прежде всего переоделся и по привычке повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принес дров для печки. Ел яблоки. Потом он вдруг раздумал топить печь и лег. Вот тутто, скорее всего, и пришло э т о! О чем вспоминал он на прощание? Плакал ли? Потом он вымылся и надел чистое исподнее… Ружье висело на стене. Он снял его, почувствовав холодную тяжесть, стылость стальных стволов.
В один из стволов легко вошел патрон. М о й патрон. Сел на стул, снял с ноги башмак, вложил в рот стволы… Нет, не слабость — великая жизненная сила и твердость нужна для того, чтобы оборвать свою жизнь так, как он оборвал!Но почему, почему? — ищу я и не нахожу ответа. Неужели на каждом из нас стоит неведомая нам печать, определяя весь ход нашей дальнейшей жизни?.. Душа моя бродит в потемках…
А тогда все мы еще были живы, и был один из тех летних дней, о которых мы вспоминаем через годы и которые кажутся нам бесконечными. Простившись со мной и еще раз взъерошив твои волосы, друг мой пошел к себе домой. А мы с тобой взяли большое яблоко и отправились в поход.
О, какой долгий путь нам предстоял — почти километр! — и сколько разнообразнейшей жизни ожидало нас на этом пути: катила мимо свои воды маленькая речка Яснушка; на ветках прыгала белка; Чиф лаял, найдя ежа, и мы рассматривали ежа, и ты хотел тронуть его рукой, но ежик фукнул, и ты, потеряв равновесие, сел на мох; потом мы вышли к ротонде, и ты сказал: «Какая баашня!»; у речки ты лег грудью на корень и принялся смотреть в воду: «П'авают 'ыбки», — сообщил ты мне через минуту; на плечо к тебе сел комар: «Комаик кусил…» — сказал ты, морщась. Я вспомнил о яблоке, достал его из кармана, до блеска вытер о траву и дал тебе. Ты взял обеими руками и сразу откусил, и след от укуса был подобен беличьему… Нет, благословен, прекрасен был наш мир.Наступало время твоего дневного сна, и мы пошли домой. Пока я раздевал тебя и натягивал пижамку, ты успел вспомнить обо всем, что видел в этот день. В конце разговора ты два раза откровенно зевнул. Помоему, ты успел уснуть прежде, чем я вышел из комнаты. Я же сел у окна и задумался: вспомнишь ли ты когда этот бесконечный день и наше путешествие? Неужели все, что пережили мы с тобой, кудато безвозвратно канет? И услышал, как ты заплакал. Я пошел к тебе, думая, что ты проснулся и тебе чтото нужно. Но ты спал, подобрав коленки. Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал с горькой, с отчаянной безнадежностью. Будто оплакивал чтото, навсегда ушедшее. Что же ты успел узнать в жизни, чтобы так горько плакать во сне? Или у нас уже в младенчестве скорбит душа, страшась предстоящих страданий? «Сынок, проснись, милый», — теребил я тебя за руку. Ты проснулся, быстро сел и протянул ко мне руки. Постепенно ты стал успокаиваться. умыв тебя и посадив за стол, я вдруг понял, что с тобой чтото произошло, — ты смотрел на меня серьезно, пристально и молчал! И я почувствовал, как уходишь ты от меня. Душа твоя, слитая до сих пор с моей, теперь далеко и с каждым годом будет все дальше. Она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мной навеки. А было тебе в то лето полтора года.
Двое в декабре — Рассказ (1962)
Адам и Ева — Рассказ (1962)
Во сне ты горько плакал — Рассказ (1977)
ПРОСТОЙ ТЕКСТ В ZIP-е:
КАЧАТЬ
КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Помимо промышленных отходов воздушный бассейн Страны загрязняется выхлопными газами автомобильного транспорта. В среднем по Японии в 1977 г. на 1 км протяженности дорог с твердым покрытием приходилось 122 автомашины, в зоне мегалополиса Токайдо — около 112, в префектурах Токио и Осака ~ соответственно 235 и 225. В Токио в 1975 г. было 2,7 млн.
автомашин, в Осака и префектуре Аити (г. Нагоя) —около 2 млн., и количество машин продолжает расти Пропускная способность дорожной сети иревраидается в «узкое место» социально-экономического развития.
В попытках решения этой проблемы вдоль Тихоокеанского побережья Хонсю была сооружена скоростная электрифицированная железная дорога (Токио—Хаката), развернуто строительство автострад, начата постройка систсхмы мостов через Внутреннее море и т. д.
Однако предстоит еш,е решить множество сложных технических и социальных проблем, для того чтобы сократить транспортные потоки, вызванные ускорившейся автомобилизацией. Не менее сложными являются проблемы водоснабжения и канализации, уборки и утилизации мусора, запиты от шумов и вибрации, обеспеченности зелеными насаждениями. В 1967 —1979 гг.
в Японии был принят ряд законодательных актов, направленных на охрану окружающей среды: основной закон о контроле над загрязнением среды; законы о выплате компенсаций за уш,ерб; законы о контроле над состоянием воздушных и водных ресурсов, почв, об уровне шума и т. д.
На основе законодательных актов разработаны стандарты состояния окружаюш;ей среды, установлена система штрафов за их нарушение, и при канцелярии премьер-министра создано управление охраны среды с сетью местных контрольных станций.
Вместе с тем в периферийных районах из-за постоянной утечки рабочей силы и относительно малых капиталовложений суш;ествуют проблемы совершенно иного рода. Многие деревни и сельские округа в Тюгоку, Сикоку, То-сан, Тохоку практически лишились трудоспособного населения.
Не задерживаются в сельской местности выпускники средних школ, в юго-западной и северной Японии более 90% из них уходит в промышленные районы центральной части страны. Остается низкой производительность труда в сельском хозяйстве многих периферийных районов, особенно на северо-востоке Тохоку, Санъпн, на юге Кюсю, в большинстве районов Хоккайдо. Частные фирмы в конце 60-х годов сдержанно относились к созданию новых производственных объектов за пределами промышленного пояса или прилегающих к нему районов. Некоторые сдвиги наметились только в 70-е годы.
Анализ особенностей размещения производительных сил еще не раскрывает всей картины территориальной структуры хозяйства.
Необходимо также рассмотреть территориальные различия в отраслевой структуре экономики, выявить уровни локализации отдельных видов экономической деятельности, показатели производства ряда отраслей хозяйства в расчете на одного жителя или одного занятого, наличие на той или иной территории крупных центров обслуживания, управления, науки и т. д.
Источник: https://sheba.spb.ru/lit/d20/r298.htm
Книга Двое в декабре — читать онлайн. Казаков Юрий Павлович. Книги читать онлайн бесплатно без регистрации
– Смотри, какие стволы у осин! – говорила она и останавливалась. – Цвета кошачьих глаз.
Он тоже останавливался, смотрел – и верно, осины были желто-зелены на верху, совсем как цвет кошачьих глаз.
Лес был пронизан дымными косыми лучами. Снег пеленой то и дело повисал между стволами, и ели, освобожденные от груза, раскачивали лапами.
Они шли с увала на увал и видели иногда сверху деревни с белыми крышами. Во всех избах топились печи, и деревни исходили дымом.
Дымки поднимались столбами к небу, но потом сваливались, растекались, затягивали, закутывали окрестные холмы прозрачной синью, и даже на расстоянии километра или двух от деревни слышно было, как пахнет дымом, и от этого запаха хотелось скорей добраться до дому и затопить печку.
То они пересекали унавоженные, затертые до блеска полозьями дороги, и хоть был декабрь, в дорогах этих, в клочках сена, в голубых прозрачных тенях по колеям было что-то весеннее, и пахло весной.
Один раз по такой дороге в сторону деревни проскакал черный конь, шерсть его сияла, мышцы переливались, лед и снег брызгали из-под подков, и слышен был дробный хруст и фырканье.
Они опять остановились и смотрели ему вслед.
То неровно и взлохмаченно летела страшно озабоченная галка, за ней торопилась другая, а вдали ныряла, не выпуская галок из виду, заинтересованная сорока: что-то они узнали? И на это нужно было смотреть.
А то качались, мурлыкали и деловито копошились на торчащем из-под снега татарнике снегири – необыкновенные среди мороза и снега, как тропические птицы, и сухие семена от их крепких, толстых клювов брызгали на снег, ложась дорожкой.
Иногда им попадался лисий след, который ровной и то же время извилистой строчкой тянулся от былья к былью, от кочки к кочке. Потом след поворачивал и пропадал в снежном сиянии. Лыжники шли дальше, и им попадались уже заячьи следы или беличьи в осиновых и березовых рощах.
Эти следы таинственной ночной жизни, которая шла в холодных пустынных полях и лесах, волновали сердце, и думалось уже о ночном самоваре перед охотой, о тулупе и ружье, о медленно текущих звездах, о черных стогах, возле которых жируют по ночам зайцы и куда издали, становясь иногда на дыбки и поводя носом, приходят лисицы. Воображался громовой выстрел, вспышка света и хрупкое ломающееся эхо в холмах, брех потревоженных собак по деревням и остывающие, стекленеющие глаза растянувшегося зайца, отражение звезд в этих глазах, заиндевелые толстые усы и теплая тяжесть заячьей тушки.
Внизу, в долинах, в оврагах, снег был глубок и сух, идти было трудно, но на скатах холмов держался муаровый наст с легкой порошей – взбираться и съезжать было хорошо. На далеких холмах, у горизонта, леса розово светились, небо было сине, а поля казались безграничными.
Так они и шли, взбираясь и скатываясь, отдыхая на поваленных деревьях, улыбаясь друг другу. Иногда он брал ее сзади за шею, притягивал и целовал ее холодные, обветренные губы. Говорить почти не говорили, редко только друг другу: «Посмотри!» или «Послушай!».
Она была, правда, грустна и рассеянна и все отставала, но он не понимал ничего, а думал, что это она от усталости. Он останавливался, поджидая ее, а когда она догоняла и смотрела на него с каким-то укором, с каким-то необычным выражением, он спрашивал осторожно, – он-то знал, как неприятны спутнику такие вопросы:
– Ты не устала, а то отдохнем.
– Что ты! – торопливо говорила она. – Это я так просто… Задумалась.
– Ясно! – говорил он и продолжал путь, но уже медленней.
Солнце стало низко, и только одни поля на вершинах холмов сияли еще; леса же, долины и овраги давно стали сизеть и глохнуть, и по-прежнему по необозримому пространству лесов и полей двигались две одинокие фигурки – он впереди, она сзади, и ему было приятно слышать шуршание снега под ее лыжами и чирканье палок.
Однажды в розовом сиянии за лесом, там, где зашло уже солнце, послышался ровный рокот моторов, и через минуту показался высоко самолет. Он был один озарен еще, солнечные блики вспыхивали на его фюзеляже, и хорошо было смотреть на него снизу, из морозной сумеречной тишины, и воображать, как в нем сидят пассажиры и думают о конце своего пути, о том, что скоро Москва и кто их будет встречать.
В сумерки они наконец добрались до места. Потопали заледенелыми ботинками на холодной веранде, отомкнули дверь, вошли. В комнате было совсем темно, и казалось холоднее, чем на улице.
Она сразу легла, закрыла глаза, дорогой она разгорячилась, вспотела, теперь стала остывать, озноб сотрясал ее, и страшно было пошевелиться.
Она открывала глаза, видела в темноте дощатый потолок, видела разгорающееся пламя в запотевшем стекле керосиновой лампочки, зажмуривалась – и сразу начинали плавать, сменять друг друга желто-зеленое, белое, голубое, алое все цвета, на которые нагляделась она за день.
Он доставал из-под террасы дрова, грохотал возле печки, шуршал бумагой, разжигал, кряхтел, а ей не хотелось ничего, и она была не рада, что поехала с ним в этот раз.
Печка накалилась, стало тепло, можно было раздеться. Он и разделся, снял ботинки, носки, развесил все возле печки, сидел в нижней рубахе довольный, жмурился, шевелил пальцами босых ног, курил.
– Устала? – спросил он. – Давай раздевайся!
И хоть ей не хотелось шевелиться, а хотелось спать от грусти и досады, она все-таки послушно разделась и тоже развесила сушить куртку, носки, свитер, осталась в одной мужской ковбойке навыпуск, села на кровать, опустила плечи и стала глядеть на лампу.
Он сунул ноги в ботинки, накинул куртку, взял ведро, которое, когда он вышел на веранду, вдруг певуче зазвенело. Вернувшись, он поставил на печку чайник, стал рыться в рюкзаке, доставал все, что там было, и раскладывал на столе и подоконнике.
Она молча дожидалась чаю, налила себе кружку и потом тихо сидела, жевала хлеб с маслом, грела горячей кружкой руки, прихлебывала и все смотрела на лампу.
– Ты что молчишь? – спросил он. – Какой сегодня день был. А?
– Так… Устала я страшно сегодня… – Она встала и потянулась, не глядя на него. – Давай спать!
– И это дело, – легко согласился он. – Погоди, я дров подложу, а то дом настыл…
– Я сегодня одна лягу, можно вот здесь, у печки? Ты не сердись, торопливо сказала она и опустила глаза.
– Что это ты? – удивился он и сразу вспомнил весь ее сегодняшний грустно-отчужденный вид, а вспомнив, озлобился, и сердце у него больно застучало.
Он понял вдруг, что совсем ее не знает – как она там учится в своем университете, с кем знакома и о чем говорит. И что она для него загадочна, как и в первую встречу, незнакома, что он, наверное, груб и туп для нее, потому что не понимает, что ей нужно, и не может сделать так, чтобы она была постоянно счастлива с ним, чтобы ей уж ничего и никого не нужно было.
И ему стало стразу стыдно за весь сегодняшний день, за эту жалкую дачу и печку, и даже почему-то за мороз и солнце, и за свой покой; зачем ехали, зачем все это нужно? И где же это хваленое проклятое счастье.
– Ну что ж… – сказал он равнодушно и перевел дух. – Ложись где хочешь.
Не взглянув на него, не раздеваясь, она сразу легла, накрылась рукой и стала смотреть в печку на огонь. Он перешел на другую кровать, сел, закурил, потом потушил лампу и лег. Горько ему стало, потому что он чувствовал: она от него уходит. Что-то не выходило у них со счастьем, но что, он не знал и злился.
Через минуту он услышал, что она плачет. Он привстал, посмотрел через стол на нее. От печки было довольно светло, а она лежала ничком, глядела на пылающие дрова, и он видел ее несчастное, залитое слезами лицо, жалко и некрасиво кривящееся, дрожащие губы и подбородок, мокрые глаза, которые она все вытирала тонкой рукой.
Отчего ей сегодня стало вдруг так тяжело и несчастливо? Она и сама не знала. Она чувствовала только, что пора первой любви прошла, а теперь наступает что-то новое и прежняя жизнь ей стала неинтересна.
Ей надоело быть никем перед его родителями, дядями и тетками, перед его друзьями и своими подругами, она хотела стать женой и матерью, а он не видит этого и вполне счастлив так.
Но и смертельно жалко было первого тревожного времени их любви, когда было все так неясно и неопределенно, зато незнакомо, горячо и полно ощущением новизны.
Источник: https://izdaiknigu.ru/bookread-13791/page-2